Бумажный домик

15_2006_18_m
Авторы:


Берег культуры
Темы: , , , , , , , , , .

Известная французская романистка, автор бестселлеров, вице-президент Гонкуровской академии, лауреат множества литературных премий, чьи книги переведены на многие языки мира, автор текстов знаменитых песен Франсуаза Малле-Жорис написала удивительную книгу. Она просто рассказала о жизни своего дома, в котором вечно толкутся не только друзья её и мужа-художника, приятели четырёх детей, но и совсем неожиданные «гости» – множество испанок (подруг прислуги) с кучей своих ребятишек, бездомный бродяга, устроившийся на ночлег в прихожей. Это жизнь семьи, в которой мама, что-то поняв и приняв в 30 лет католичество, пытается научить понимать это неуловимое что-то своих детей. И размышляет над тем, как это трудно, но пишет легко, талантливо, с большим чувством юмора.

К сожалению, мы можем привести лишь несколько маленьких отрывков из замечательной книги «Бумажный домик».

Венсан и я

Венсан (одиннадцать лет). Знаешь, мама, чтобы мир стал прекрасным, надо…

Я. Да?

Венсан. Надо сначала уничтожить комаров.

Я. Вот как?

Венсан. Да, и ещё гадюк.

Я. Это почему?

Венсан. Потому что из-за ядовитых змей страдают ужи. Их путают – когда видят ужа, кричат: «Ох, гадина!» И ему обидно. А если на земле из всех змей останутся только ужи, ты будешь твёрдо знать, что они не кусаются, и скажешь: «Ах, какая красивая маленькая змейка!» И ужу будет приятно. Если бы я мог переделать мир…

Я. А ты считаешь, что он сделан плохо?

Венсан. Нет. Я ведь не привереда.

Я. Ну и кого бы ты ещё уничтожил?

Венсан. Из животных почти никого. Львов и кроко­дилов я бы, например, оставил…

Я. Ну да?

Венсан. Да, оставил. Из-за путешественников. По-моему, им бы не понравились путешествия без всяко­го риска. Что это за приключения без львов и крокодилов?

Я. Само собой.

Венсан. А вот некоторых субчиков, знаешь, хорошо бы вжик, вжик, вжик… Это уж точно.

Я. Каких таких субчиков?

Венсан. Сначала надо их как-то распределить. Во-первых, это те, что затевают войны, мятежи, потом те, что злобные…

Я. А это не одни и те же?

Венсан. Не обязательно. Есть ещё обжиралы…

Я. А это кто такие?

Венсан. Те, кто норовят заглотать побольше, даже если не голодают, но главное, конечно, те, что воюют. И с соседями, и дома. Я хочу сказать, в собственной семье.

Я. Ты считаешь, что на них всё-таки можно найти управу?

Венсан. А почему не попробовать? Тут нужен Глаз.

Я. Глаз?

Венсан. Да. Глаз – в каждом доме. Как только он увидит, что затевается свара, он даст им послушать какую-нибудь приятную музыку, чтобы они перестали.

Я. А если они не перестанут?

Венсан. Тогда нужен Глаз-начальник, его пре­дупредит электронное устройство, и он пошлёт к ним очень добрых жандармов, которые их успокоят.

Я. А разве такие бывают?

Венсан. Кто?

Я. Очень добрые жандармы?

Венсан. Их специально подготовят. По всем пра­вилам науки.

Я. А тебе не кажется, что это противоречит свободе совести?

Венсан. Когда не даёшь людям ругаться?

Я. Да.

Венсан. Возможно. И всё же Глаз не помешает. Синий. <…>

обложка

Два вопроса, которые мне чаще всего задают

Но сначала, кто такой Венсан? Сейчас ему уже че­тырнадцать, для меня же он всё ещё малыш. Мой ма­лыш. Мой младший сын. Старший – Даниэль, в этом году ему исполнилось двадцать. Ещё у меня есть Аль­берта одиннадцати лет и Полина – ей девять. Мои дети. Чаще всего меня спрашивают, пожалуй, вот о чём. «Как это вам удаётся писать?» Или: «Я вами просто восхищаюсь, у вас четверо детей, и вы умудряетесь пи­сать». Как правило, те самые люди, что спрашивают об этом, через минуту уже просят меня выступить с лек­цией в Ангулеме, прочесть рукопись двоюродного бра­та или набросать статью о жизни Флобера, а то и о ма­дам де Лафайет: «У вас это отнимет несколько минут». И я не знаю, что им отвечать. Отделываюсь баналь­ностью: «Главное – уметь организовать своё время». А что ещё я могу сказать?

И второй вопрос иногда с оттенком снисходительной иронии, иногда словно восхищаясь спортивными дости­жениями: «Наверное, очень удобно быть верующей?» Или: «Я восхищаюсь вашей верой!», или же: «Это ведь большое счастье – верить…»

И я опять не знаю, что отвечать. Опять отделываюсь банальностью: «Не так уж и удобно». Потом спохваты­ваюсь: «Да, конечно, удобно, в каком-то смысле».

Я не умею отвечать на вопросы. Точнее, я не умею отвечать словами. Я смотрю на своих детей, на свою работу, на свою веру. Я говорю себе: «Вот они», как говоришь перед зеркалом: «Вот моё лицо». Пускай дру­гие дают им характеристики. А меня, пожалуйста, увольте…

В тот день, когда у меня с Венсаном состоялся этот разговор – я записала его, потому что он показался мне забавным, – мы отправились с ним выпить чаю в английское кафе возле Сен-Северина, где такие вкусные лимонные пирожные. Наш поход вовсе не был на­градой Венсану: никакой награды он не заслужил. Нам просто захотелось поговорить, вот и всё. Венсан в свои одиннадцать лет: плохой ученик, непоседа, забияка, сорвиголова, хлебом не корми, дай забраться куда-ни­будь повыше, – страшно ранимый, попробуй попрекнуть его – сразу в слёзы, неисправимый мастер-ломастер, вечно весь в клею и краске, страстный пожиратель книг по естественным наукам и большой поклонник Арсена Люпена, порой немного педант, редкий грязнуля, с пре­краснейшими на свете глазами и кое-какими познаниями в теологии. Но и ему тоже я не берусь давать характери­стику.

То, что Венсану захотелось поговорить со мной: «Пойдём куда-нибудь, где можно спокойно побол­тать», – моя маленькая радость, пустяк, на вид не стоя­щий упоминания, но такие пустяки протягивают для меня путеводную нить сквозь хаос перелистанных руко­писей и перемытой посуды, сообщают жизни её истин­ный смысл и ценность. Как тот день, когда Альберта впервые выступала в концерте (с пьесой для фортепья­но) или, возвращаясь из детского сада, прихватила с собой какого-то малыша; или когда Полина (ей было тогда пять!) заявила: «Сегодня я обедаю в ресторане»; и тот день, когда она получила награду по чистописа­нию – на ней был новый фартучек и выглядела она таким воспитанным ребёнком! Или первое стихотворе­ние Даниэля, его первая вечеринка; или саксофон, ко­торый он только что купил, и мы застыли в восхище­нии перед новеньким инструментом, поблескивающим в футляре, обитом бархатом. <…> Это светлые мгновения – в них то же счастье, которое да­рит творчество. И вера. Есть и другие минуты, омрачён­ные муками творчества и веры. И они слиты воедино, эти мгновения. Они слиты воедино, но разве это ответ на те два вопроса? <…>

 

Польза

– Так, значит, Иисусу Христу пришлось потрудить­ся всего каких-нибудь два или три года, – говорит Альберта.

– Но до этого он ещё работал плотником, – го­ворит Полина.

Альберта. А потом его почти сразу же убили, поэтому у него не было времени сделать много.

Полина. Он прогуливался и рассказывал людям всякую всячину.

Альберта. А мог бы устроить столовые и разда­вать суп, как это делал святой Венсан де Поль.

Венсан (нравоучительно). Не хлебом единым жив человек.

Я. Даже если создать много столовых и больниц, всех всё равно не накормишь и не вылечишь.

Альберта. Что же, столовые вообще не нуж­ны?

Я. Нужны, конечно, нужны, я только хочу сказать, что всё относительно. Нельзя всё уладить раз и на­всегда. Надо соразмерять с возможностями человека.

Альберта. Им надо просто взяться за дело всем вместе.

Полина. Кому им?

Альберта. Всем тем, кто хочет открыть столовые. По-моему, людей, которые хотят устроить столовые, ничуть не меньше, чем голодных.

Я. Может, и меньше. А может, они живут в разных местах, или не знают, как за это приняться, или не согласны в деталях.

Венсан. Вот-вот. Люди вечно не согласны друг с другом.

Альберта. Надо бы их заставить.

Я. Но если взять на себя право заставлять других людей творить добро, можно присвоить себе и право заставлять других людей творить зло.

Альберта. Да, но если их не заставлять, ничего не добьёшься.

Венсан. Знаешь, кто ты? Диктатор. <…> По-моему, относительно, – утруждать себя лечением людей, которые всё равно рано или поздно умрут.

Я. Да, это так.

Полина. И всё же лечить их надо, а то получится очень некрасиво.

Я. Несомненно! Людей надо лечить, кормить, обеспе­чить им приличное жильё, тогда они смогут думать о чём-нибудь другом, кроме еды и жилья.

Альберта. Так ты считаешь, что жизнь дана для того, чтобы размышлять?

Я. Вполне возможно. А ты как считаешь?

Полина. Я? Чтобы смеяться!

Я. Смеяться – значит радоваться, возносить хвалу мирозданию, говорить Богу, что жизнь не так уж пло­ха… Только не надо забывать, что есть люди, которым в эту самую минуту не до смеха.

Венсан. Значит, смех – это тоже относительно?

Я. Вот именно.

Альберта. А быть христианином – это не отно­сительно?

Я. Относительно, с точки зрения того, что мы пы­таемся делать. Не относительно в целом… то есть по отношению к Богу (я начинаю путаться).

Альберта. Не думаю, чтобы наши знакомые за­хотели бы стать христианами на наш манер.

Полина. Почему?

Альберта. Уж очень мы неорганизованные.

Я. Но христианин вовсе не обязан быть организован­ным.

Полина (без тени сомнения). Нет обязан, нет обязан!

Я (в смятении). Обрати внимание, что одно другому всё же не мешает! Святой Августин говорил: «Возлюби ближнего и делай, что пожелаешь».

Альберта. Очень удобно.

Я. Не так уж удобно любить каждого.

Альберта (умиротворённо). Значит, я хорошая христианка, я всех люблю, даже Полетту, знаешь, де­вочку, которая лучше меня играет на пианино, и ма­дам Р. (учительница музыки) её всё время хвалит.

Венсан. Мама тоже хорошая христианка. Она лю­бит нас, а мы делаем, что пожелаем.

15_2006_18_neustroev

Молчание

<…> Возлюби всех и поступай, как хочешь. Но разве одной любви достаточно? Разве любовь – оправдание? А любовь к Богу, разве это не тот же самый комикс, который спасает меня от необ­ходимости заглянуть в бездну?

Один знакомый говорил мне:

– Лучше я усыновлю ребёнка, чем заведу собст­венного. По крайней мере, зло уже свершилось без меня.

В этом всё дело. Исправлять, стремиться к лучшему, бороться против несправедливости мира – это одно. Принять на себя ответственность за рождение новой жизни и тем самым утверждение этой несправедливо­сти – совсем другое, это вещи разного порядка. И то и другое – риск, но рисковать другим, рисковать ребён­ком, вскормленным твоим молоком, – значит действи­тельно сжигать корабли, материнство всегда из области сверхъестественного. Может быть, именно потому, что я так глубоко чувствую простую физическую радость материнства, я особенно остро сознаю и всю его риско­ванность. Эта моя радость, не за чужой ли она счёт?

На лугу в Ге-де-ла-Шен семилетнего Венсана укуси­ла оса. Он рыдает.

– За что она так? Я ведь ей ничего не сделал! И до самого вечера этот мальчик, который совсем не плакса, будет проливать горючие слёзы. «За что?» Я терпеливо повторяю:

– Это ведь оса, она испугалась, вот и всё. Она не поняла, что ты не хочешь причинить ей зло.

Но я знаю, что за этим страдальческим лицом и пол­ными мучительного удивления глазами стоит нечто го­раздо более важное, чем осиный укус.

– Почему, – спрашивает мой ласковый Венсан, – весь мир не одна только любовь и гармония?

Он спрашивает у меня, ведь именно благодаря мне он появился в этом мире. Спрашивает в первый раз и уж, конечно, не в последний. Оскорблённый приятелем, обиженный учителем, насмотревшись ужасов по телеви­зору – именно ко мне он будет всякий раз обращаться. Почему? За словами, которые я произношу, слышит ли он моё молчание? Я не знаю, малыш, пока ещё не знаю.

Если бы на месте Венсана была Альберта, она бы в ярости растоптала осу, Полина сразу же забыла бы об укусе, а вот Даниэль никогда не спросил бы меня – по­чему? Он никогда не задавал мне этого вопроса. Дитя моей безоружной юности, он инстинктивно чувствовал, что каждый должен искать свой собственный ответ. Скорее мой товарищ, чем сын, он рос, а я набиралась ума. Молчание мы поделили между собой. <…>

 

И снова о воспитании

Мне скажут, что мои дети очень плохо воспитаны. В тринадцать лет я считала, что дети выходят из пупка, а по воскресеньям разгуливала в белых носочках.

Альберта в свои десять лет знает, что такое выкидыш и что можно прекрасно «родить ребёнка, не будучи за­мужем», но я не думаю, чтобы это в самом деле нанес­ло ей вред. Труднее другое – дать ей представление об идеале, не замыкая её в абстракции, и научить её не су­дить других, не разрушив при этом представления об истинных ценностях.

– Ты ведь разводилась, мама? – спрашивает По­лина.

– Да.

– Это плохо?

– Ничего хорошего.

– Это твоя вина?

– Если мы не ладим с другими, значит, мы навер­няка в чём-то и сами виноваты.

– Но ты ведь тогда не венчалась в церкви, значит, это не считается, – живо вмешивается Альберта, кото­рая никак не хочет признать, что я могла быть не­правой.

– Церковь не считает это браком, но всё-таки счи­тает грехом.

– О! – огорчённо восклицает Альберта.

– Ты, может быть, считаешь, что мама никогда не грешила? Она ведь такая же, как мы, мама, – говорит Полина, которую эта мысль скорее забавляет.

– Что поделать, я не святая, – говорю я Альберте.

– Жаль, – отвечает она так нежно.

Она, такая суровая, в глубине души по-настоящему нежна. Я не жалею, что мы с ней обсуждаем эти вопро­сы, пока она ещё смотрит на них с лучезарной просто­той ребёнка.

Но что со мной было, когда я узнала, что Полина всюду, даже на уроках закона Божьего, хвастается:

– Твоя мама выходила замуж всего один раз, а моя целых три! А если бы она только захотела, могла бы выйти и десять! <…>

 

***

Невозможно скрыть от них, что я, как выражается Полина, «сумела трижды выйти замуж». И то, что Доло­рес «родила ребёнка без мужа». И то, что Жан и Кло­тильда живут вместе, хоть и не поженились. Что клошары, слоняющиеся по нашему кварталу, вечно пьяны и спят на скамейках на площади Фюрстенберг. Что Са­ра, наша приятельница, к вечеру частенько становится «странноватой». Что Мишель за пять лет приходил к нам с тремя разными женщинами. И что у многих из их сверстников менялись отцы, и даже по несколь­ку раз.

Мне скажут: «Ничего себе среда!» Что ж мне те­перь – в пансион их отдавать, что ли? <…> В каждой среде свои проблемы. <…>

Ког­да столько человеческих жизней раздавлено, столько людей попадают в безвыходное, непоправимо безвыход­ное положение – как это принять, не в отношении се­бя, это ещё возможно, а в отношении другого? – вот она, чудовищная проблема, невыносимая тяжесть, кото­рую налагает на тебя вера, вот что ежедневно, ежечасно хлещет меня по лицу, и не всегда я готова подставить другую щёку. На детские «почему» не ответишь обличе­нием дешёвой оригинальности. Надо идти дальше, а что­бы это сделать, нужно мужество, которого мне не всегда хватает.

Когда на экране телевизора рвутся бомбы, когда клошар храпит у входа в метро, когда тётя задыхается в агонии, когда Никола бьётся в тисках своего психоза, когда я вижу страдания Ло, Мари-Луизы, которые, по­добно устрицам, заточены в раковину несправедливости, могу ли я сказать им: «Да, ваши муки оправданны, за них воздастся, они благо»? А ведь если бы у меня всег­да хватало веры и твёрдости, силы и радости это ска­зать, вот тут и началось бы настоящее христианское воспитание. <…>

глаз

Фото протоиерея Сергия Клинцова

***

И если даже в один прекрасный день я крикну изо всех сил: «Да, да, это справедливо, это ужасно, но хорошо, этот мир, творение Божье будет когда-нибудь оп­равдан и искуплен», – тогда встанет другой вопрос, и он, несмотря на всю нашу веру, нашу радость, если только мы истинные христиане, всё равно пригвоздит нас к кресту: не учу ли я их тем самым сложить руки перед злом? <…>

 

Май

<…> Альберта, увидев баррикады, записывает свои впе­чатления:

«В школе мне сказали, что студенты плохие, что всё это они затеяли, чтобы напугать честных людей. Мои родители другого мнения. Я уверена, что они ис­кренни, только правы ли они?»

Последняя фраза, которая рассмешила Матье, од­ного нашего знакомого, мне как раз очень нравится; в ней и доверие, и осторожность. Она в каком-то смысле вознаграждает меня за все мои старания: я всегда из­бегала навязывать моим детям собственное мнение.

Матье:

– Я считаю, что в этом есть что-то лицемерное. Ты говоришь: вот что я об этом думаю, а теперь по­ступайте как хотите. Но чем больше они тебя любят, чем больше восхищаются тобой, тем больше ты на них влияешь.

– Во-первых, я не говорю им: поступайте как хо­тите. Я говорю: вот что я думаю и вот как вы должны поступать, пока вы маленькие. А когда вы вырастете, вы составите себе собственное представление о жизни и тогда будете жить, согласовываясь с тем, что вы сами искренне сочтёте правильным.

– Но разве ты можешь быть уверена, что твой об­раз мыслей правильный? Ты рискуешь их испортить, их…

– Портим мы всегда. Просто страшно, до какой степени малейший наш жест отзывается на наших детях, влияет на них, накладывает на них отпечаток. Ко­нечно, нельзя быть уверенным в том, что ты всё время поступаешь правильно. Меня всегда поражало, что лю­ди, которые ведут себя столь безрассудно, опрометчи­во, когда речь идёт о любви, женитьбе, деторождении, политике, работе, столько требуют от Бога.

– И всё же твоё религиозное воспитание оставляет свой след.

Да, конечно, я этого и добиваюсь. Но я должна твёр­до верить в то, что польза будет гораздо значительнее, чем возможный вред. Моя мать написала мне однажды очень трогательное письмо, где объясняла, почему они с отцом не сочли нужным крестить нас с сестрой. Как ни странно, но это «либеральное» воспитание оказало на меня самое благотворное воздействие. Они воспитывали нас в своей правде и дали возможность выбрать нашу. Разве можно сделать больше? Я лично считаю, что такое воспитание предпочтительнее, чем то жёсткое, безрадостное воспитание, которое получают дети во многих христианских семьях, где слова расходятся с де­лом, где подавляемая свобода приводит к страстному протесту в шестнадцать лет. Конечно, мой идеал – воспитание христианское и свободное. Но как трудно удер­жать это в равновесии! Слова Альберты вселяют в меня надежду, что порой мне удаётся этого достичь. Знать бы, каким образом? <…>

 

Деньги

– Некоторые девочки из нашей школы избалованы ещё больше, чем мы, – рассказывает Полина. – Каждый год им покупают новый портфель, даже если старый ещё совсем хороший.

– А тебе не кажется, что это просто глупо?

– Конечно, кажется. А им нет.

– А вот вы берёте уроки музыки, танцев, ходите в бассейн…

– Конечно, – подтверждает Полина. – Но я ведь ничего и не требую. Просто то, что есть у нас, не бросается в глаза. <…>

– И вообще, есть дети, которые на каникулы никуда не ездят.

– Негры, – говорит Полина.

– Нет, не только. Дети из очень бедных семей.

– Ну, а что им мешает поехать в лагерь? – удив­ляется Альберта. – Просто они какие-то неумелые.

– Ты не совсем права. Когда люди очень бедны, им и детей в лагерь не на что отправить. И потом, то, что они неумелые, часто связано с тем, что они очень бедные.

Альберта размышляет. Раздаются горькие рыдания Полины:

– Не на что поехать в лагерь! – повторяет она удручённо. – Им надо послать деньги! Я лично согласна остаться дома и уступить своё место.

<…> Какая семья согласится с этим наивным планом? Детям необходим «свежий воздух», зима была такой утомительной, наши дети стали такие бледные за эту вторую или третью четверть, несмотря на витамины и апельсиновый сок, и мы не поддержи­ваем их порыв, относим эту детскую отзывчивость к ребячествам и губим её во имя того, чтобы у ребёнка были круглые розовые щёчки, а заодно и привычка свои потребности ставить всегда на первый план… Это называется «проявлять благоразумие». Даже в самой что ни на есть повседневной жизни мы постоянно на­рушаем христианские заповеди, основополагающие по­ложения христианской морали, и это называется «адап­тироваться к обществу». Какая мать по доброй воле согласится, чтобы её дочь отдала своей маленькой подружке самую красивую куклу? Она подскажет: «Дай лучше другую, прошлогоднюю». Она убьёт прекрасный порыв, запятнает двурушничеством столь простую ра­дость – давать и посчитает себя «благоразумной». Как же мы портим их, наших детей, нам доверенных. <…>

 

Ад

<…> Главное, в чём можно упрекнуть христианское вос­питание – и я полностью с этим согласна, – это то, что ребёнку с младенчества прививается чувство гре­ховности, которое рождает в нём тревогу и душевную смуту, подавляет его эмоции или, наоборот, окружает зловещим ореолом (подозрений и недоверия) само ми­роздание. <…>

Да, дети, некоторые из них, подвластны силам Зла. Да, «грех может притаиться даже в стакане воды», хотя стакан воды сам по себе чист от всякого греха. Но как научить ребёнка бояться греха и не превратить этот страх в наваждение? Как развить в нём подлинное чувство ответственности и при этом уберечь от ощуще­ния вины, которое отравило бы ему жизнь? Надо не­устанно наставлять его на истинный путь и предоста­вить полную свободу… <…>

– Бог всё прощает, да, мама? – говорит Полина с очень взволнованным видом.

– Он прощает всё из любви, если человек сожалеет о содеянном зле. Но как раз потому, что Он воплощение любви, не надо Его огорчать.

Полина внезапно разражается бурными рыданиями.

– Мама, я совершила ужасный грех!

– Что ты сделала, девочка моя?

– Я взяла сегодня утром двести франков у тебя из кармана!

– А может, ты вернёшь их?

– Я на все деньги накупила леденцов.

– Что ж, это очень некрасиво, дорогая, ты не долж­на была так поступать. Видишь, тебя мучают угрызения совести, и ты сама прекрасно понимаешь, что поступи­ла плохо.

– О да, – вздыхает Полина, её длинные ресницы ещё мокры от слёз, прямо-таки раскаявшаяся грешни­ца, – я весь день это чувствовала. – И честно добавля­ет: Как только съела леденцы. <…>

 

Церковь, снова церковь

– Христос, ах, Христос! Он замечательный, самый замечательный на свете, Будда с Ним не сравнится! Но вот церковь!

– Не будь церкви, ты бы вообще не подозревала о Его существовании. Церковь изначально – это просто те, кто слушал Его речи, передавал их другим и жил по Его слову.

– Да, конечно, изначально!.. Но потом!

– Но ведь были святые…

– Про святых я ничего не говорю, но вот церковь!

– Без церкви ты и святых бы не знала. Святые – тоже церковь. И потом, догмат веры – Воплощение, чи­стоту догмата надо было сохранить, как евреи в своё время сохраняли своё единобожие…

– Да! Конечно! Догмат! Но вот церковь!

– Не было бы церкви, не было бы таинств, а таин­ства дают тебе силу, осязаемую связь с Богом…

– Да! Конечно! Таинства! Но вот церковь! За неимением других аргументов:

– А тебе не кажется, что твоя вера была бы черес­чур легковесной, не будь церковь столь несовершенной? Вспомни про Голгофу!

– Да уж… <…>

 

Idem*

– Кого я не понимаю, так это Симеона Столпни­ка, – объявляет Венсан, который читает «Отцов-пустын­ников». – Как же, наверно, было скучно там, на столпе. И к чему всё это?

– Я думаю, он хотел показать, что, когда с тобой Бог, больше тебе ничего не нужно.

– Жаль, что он не захватил с собой телевизора, – огорчается Полина. – Он бы сумел поймать даже вто­рую программу, столп – прекрасная антенна.

– Думаю, он хотел показать, что может обойтись даже без телевизора, то есть в его время, скорее, без книг – в общем, без всего.

– Хижина и сердце, – говорит Альберта со свойст­венной ей ласковой иронией.

Лучше не скажешь. Почему-то считается вполне естественным, что можно пойти на любые жертвы ради земной любви, и в то же время многие сочтут чистым безумием или по крайней мере чем-то весьма эксцентричным отказать себе в любой малости ради любви к Богу. Если, конечно, вы не «ангажированы»: монах или кто-то ещё, кто носит «униформу», но разве есть уни­форма для христианской жизни? А если и есть, то, по-моему, на нашей нескольких пуговиц не хватает.

Франсуаза МАЛЛЕ-ЖОРИС

* Также (лат.).

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *