Для того, чтобы сорваться в неведомое далёко, за тридевять земель, нужно быть романтиком и немного авантюристом. Какими только путями не собирались в Покровке Амгинского улуса те, кто сейчас по праву может назвать себя старожилами! Пешком, на карбазах, случайных машинах, на подводах и санных быках – на всевозможных перекладных добирались до амгинской землицы, которая потом очаровывала на всю жизнь. В неё врастали, пускали корни, становились «аборигенами» люди разных кровей. Смешивалось незамысловатое бытие, прихотливые судьбы ваяли из разных национальных черт красивые лица, миролюбивые характеры, лишённые проблем строителей Вавилонской башни. Рождались исконные покровчане с характерной «сахалярской» изюминкой. Покровки-полукровки…
Из поколения в поколение передаётся семейный многоукладный опыт, мирно уживаются и любят друг друга люди разных национальностей. Говорят на русском и якутском, порой причудливо их смешивая. И такие у людей оказываются удивительные судьбы, что хоть фильмы по ним снимай. Столько страшного пережили – голод, войну, разруху, а оптимизма не потеряли.
Самой старшей из здешних бабушек Ирине Николаевне Сутаковой 84 года, а по паспорту – 83:
– Пожар был, метрики сгорели, а когда наново записали, на год «омолодили» меня.
Годы пригнули её к земле. Лицо выразительное, будто вырезано из куска дерева неведомым мастером – наверное, красивой была в молодости. И характер, чувствуется, твёрдый, упрямый.
– Я близ Покровки родилась, жили на отдельном участке – аласе. Отец ещё до войны умер. Нас у матери пятеро. Я три класса в Покровке отучилась, и война началась. Какая учёба! Мы учителя, Евгения Андреевича Винокурова, проводили на фронт прямо со школы 3 сентября 1941 года. Погиб почти сразу. Мама моя во время войны умерла… От чего – неизвестно. Не знали мы таких понятий, как врачи, больница, лекарства. Заболела – и умерла. Так многие ушли.
Нанялась я пастухом в колхоз. А лет мне – пятнадцать. Помню, трава инеем подернулась, а я – бегу! Босая, холодно, поэтому всюду только бегом. Увижу коровью лепешку свежую, влезу в нее ногами, греюсь… Тепло, ласково… Сама прислушиваюсь: волки воют в лесу. Страшно, а жалко, хоть и волки, – тоже кушать хотят…
Я всё лошадь в колхозе просила – не давали. Думали, верно, съедят звери девчонку – невелика потеря… А я «военная» была, отчаянная! Угнала-таки колхозную лошадку. Меня после того случая прозвали «Ирина-солдатка» и дали коня. Раз всё равно угоню-то! Ездила без седла. К шее лошадиной прижмусь – хорошо! Ну, я тогда на ней во весь опор, и песни пою! В голос!
В войну много работали. Встанешь, когда ещё не развиднелось, и до поздней ночи работаешь, к ночи еле до кровати добираешься. Картошку осенью собирали, зимой – сортировка, и все мешки на себе. Мужиков мало, и те слепые, косые, хромые, кого на войну не взяли… Тяжко было, а песни пели! Молиться-то не умели, не научили нас. Песнями спасались. Поёшь – и вроде жизнь краше…
В 1945-м весной, помню, бухгалтер колхозный едет на лошади. И что-то кричит-кричит! Мы удивляемся, с чего это он с утра напился так? Оказалось, кричит: «Победа!» Все выбежали, тоже давай кричать… Что съестного было – а было-то всего ничего – разложили на газетке, на земле и ну праздновать! Недолго, конечно. Работа ждала. Не убежишь от неё, не кинешь, даже от большой радости… Но счастливые работали, разговаривали, думали: теперь-то уж точно хорошо жить будем!
После меня к телятам поставили. Через них чуть в тюрьму не попала. В ноябре прорубь долбили, лёд обрушился, да трёх телят под лёд-то и заволокло. Из-за этого почти врагом народа посчитали, будто я их сама туда столкнула нарочно… Целый год следователь из Амги приезжал, всякими вопросами мучил: признавайся, мол, вредительница… Грозил, что дорога у меня одна – тюрьма. А я упрямая, не плакала, но так страшно было, аж молоко в груди пропало.
– Какое молоко?!
– Ребёнкино, – вздыхает Ирина Николаевна, и подбородок у неё дрожит. – Ребёнок у меня был, девочка, восемь месяцев… вот так потеряла я свою дочку.
– Умерла?..
– Не, не! Не умерла! Отдать пришлось хорошим людям. Я же к тюрьме готовилась. А ребёнка с собой не возьмёшь, кто разрешит – в тюрьму?..
…Суд над восемнадцатилетней «вредительницей» состоялся в сентябре 1947 года. В тюрьму Ирину не посадили. Штраф за погибших телят уплатил какой-то начальник, некто Котельников. Пожалел молодую женщину.
Столько лет прошло, а благодарная память Ирины Николаевны цепко держит фамилии тех, кто хоть немного помог ей когда-то делом, словом ли, поддержал в очередном повороте судьбы и не задержался, дальше ушёл, как за холм по тропе. Может указать точные даты многих событий, помнит детали и лица, а вот фамилию первого мужа почему-то так и не вспомнила:
– Вроде, Трофимов он был… А-а, не, другая фамилия. Прокопьев, кажись…
Она сразу ушла из колхоза, никто и не держал. Уехать хотелось далеко-далеко, забыть и забыться. Отправилась на север, в Жиганск, и тотчас окунулась в тяжкие будни рыболовной бригады. Рыбу брали большими сетями с баркаса. Но не повезло – почему-то начались сокращения, потом вовсе распустили бригаду. Тогда стали сбиваться человек по десять в стихийные артели и неводили.
Неласково, студёно море Лаптевых. Обжигает руки холодом, как кипятком, поневоле нет-нет да вспомнишь тёплую амгинскую водицу. Рыба идёт по сезону. В сезон – хорошо, в другое время – ни рыбы, ни еды. От голода и мороза постоянно хотелось спать, снились тёмные сны, такие же беспросветные, какой казалась и жизнь. Чудилось, что люди превращаются в ещё одну волну, седую, горбатую – сколько же таких человеческих волн, слабых струек и капель поглотило тёмное ледяное море? Может, совсем не зря это слово легко рифмуется с другим, которое произнести тяжко…
К весне у людей начиналась цинга. Кровоточили дёсны, шатались, выпадали зубы. Колени распухали и ноги покрывались мелкими язвами. Хвойный настой кого-то спас от цинги, а кого-то не смог, ведь в иной день кроме этого горького жёлтого кипятка ничего не было. А лишь только рыба делала первый ход, народ бросался к сетям. Высыпали на берег все, кто кое-как мог ходить. Высвободив рыбу из ячей, тут же чуть присаливали её и ели. Это был морской хлеб, и силы давал, как хлеб, как еда со стола отца-хозяина, то жестокосердного, то щедрого.
В Жиганске Ирина вышла замуж за Николая (чью фамилию так и не вспомнила) и переехала с ним в Тикси. Родилась и умерла от дизентерии дочка, появился сынок Тимоша. У мужа часто случались запои. Во время загулов он бил молодую жену смертным боем. За что? А за то, что не было удачи в жизни и не выкарабкаться из бедности, а полярные дни темны, как ночи… Мало ли, какую вину можно найти в живущем с тобой человеке, если недовольство в душе и градусом не перешибить? Наверное, раздражало и раззадоривало ещё и то, что Ирина не плакала.
Однажды после очередных побоев она, не впервой уже, попала в больницу. Лица не было – сплошной кровоподтек. Пожилая медсестра, наложив мазь, покачала головой:
– Беги, девка, беги, не оглядываясь, не то убьёт он тебя! А пока – на-ка бумагу, пиши заявление в милицию.
Мужу дали три года тюрьмы, но что делать, пока заберут, увезут далеко? Теперь-то убьёт точно, нечего терять… Ирина знала: так и будет, пусть и трезвый, наверное, теперь. Но легко сказать «беги», а куда? На чём, на какие деньги? Она не зашла домой, помчалась с сынишкой на руках к морю. Там баржа причалила, мужчины выгружали по сходням мешки на берег.
Оглядываясь в страхе, Ирина закричала:
– Возьмите меня! Прошу вас, иначе муж убьёт! Возьмите, не дайте погибнуть!
Все знают: женщина на корабле (пусть это даже грузовая баржа) – не к добру. Матросы отворачивались, будто не слышали ничего. Да и что они могли? Сами подневольные. Скажет начальство «нет» – не упросишь, ещё и в немилость попадёшь.
Её отчаянное «умоляю!» утонуло в рёве мотора, когда на борту появился мужчина в замасленном комбинезоне.
– Бортовой механик, Канин его фамилия, – вспоминает Ирина Николаевна. – Вот он не побоялся похлопотать за меня. Ради Бога, – просила, может, верующий он был? Взяли на баржу, матросом приняли… Такой хороший человек, дай ему Бог здоровья!
…Вряд ли ещё жив хороший человек Канин, но подумалось: пусть долетит искреннее пожелание, если не до него, так до его детей. Дай Бог им здоровья, дай Бог всем добрым, отзывчивым людям!
Там, на барже, Иринин малыш стал общим любимцем, а сама она познакомилась с фронтовиком Никитой Петровичем Сутаковым, человеком серьёзным и обстоятельным. Он был старше молодого «матроса» Ирины и тронул её сердце суровой мужской нежностью, которую она уже ни от кого не ждала.
Судьба Никиту Петровича тоже не особенно жаловала. Родился и вырос в семье зажиточных крестьян. Советская власть раскулачила родителей, разбросала по лагерям. Ему, ещё совсем юнцу, три года довелось хлебать жидкую лагерную баланду напополам с горем, о чём почти не рассказывал, и о войне не любил говорить. Получился у них с молодой женой негласный договор помалкивать о том, чем жили до того, как сойтись. А Ирина и не допытывалась. Знала: жизнь порядком помотала мужа, но ведь не озлобился, нрав сохранил спокойный, ровный, сердился редко. Главное – не пил, что казалось ей удивительным, а уж чтобы руку поднять на женщину или ребёнка – такого и помыслить не мог.
Какое-то время жили в Якутске. Ирина успела поработать в кинотеатре «Лена» уборщицей и билетёром. Затем вместе вошли в совхоз «Якутский» и, возможно, остались бы близ столицы, но стали умирать, едва родившись, дети. Ирине давно хотелось вернуться в Амгу. Всё плохое помнилось уже не сердцем, не так глубоко и больно, как раньше. Лучезарная река виделась издали животворным источником, чаще начали сниться родные аласы и рощи.
В Покровку прибыли 10 апреля 1956 года не с пустыми руками. Привезли с собой молодую коровку, девять кур во главе с петухом… Жизнь и хозяйство постепенно наладились. Родилась и долгожданная, вымоленная дочка Маргарита, за нею – Валентина. Подрос сын Тимоша, к которому муж относился как к родному. О старшей дочери, когда-то отданной бездетной семье, Ирина старалась не вспоминать.
– А бывший-то муж после тюрьмы сюда, в Покровку приезжал, – говорит Ирина Николаевна. – Убить хотел, но я уже не боялась. Неужели бы мой Никита меня в обиду дал?
Она работала овощеводом в совхозе, убирала в столовой, была нянечкой в детском саду, отвечала за чистоту в совхозном гараже. «Военная» женщина, «солдатка» и «матрос», много детей выносила под сердцем, а осталось их теперь всего трое. Но внуков – пятнадцать, и девять правнуков растут…
Что-то как будто осталось недосказанным, и я медлила.
– Голодно, холодно, но всё равно хорошо было, – заключила Ирина Николаевна. – Даже если ноги согревала только коровья лепёшка… Молодость же, сила и счастье просто так – от неё, от молодости. А уедь я куда, значит, и то хорошее, что с добром, с Богом в душе вспоминается, тоже не случилось бы. Что нынче-то обижаться? Уж пусть как есть.
* * *
История Ирины Николаевны дополнилась совершенно неожиданно, когда я встретилась и поговорила с Людмилой Алексеевной Красноштановой.
…В 1931 году на карбазах приплыли из-под Иркутской области Анна Семеновна и Алексей Иванович Красноштановы. По вербовке, на освоение целинных амгинских земель. Родом из одной местности, прибыли сюда в одной группе, но по отдельности, а познакомились уже в Покровке. Поселили целинников в общежитии, которое стояло на месте нынешней школы. Там обитали все приезжие, молодые романтики, мечтатели, что горазды были и работать, и плясать до упаду.
У Анны была единственная, зато яркая, красная юбка. Флаг, а не юбка! Её-то Алексей и заприметил ещё на карбазах, – так и полоскалась на ветру! Молодые сошлись, в общей комнате их скорострельный роман отделился от любопытных глаз ситцевой занавеской. А через три дня председатель сельского совета, узнав о «происшествии», потребовал узаконить отношения. Нравы были строгими, за чистотой отношений между «строителями коммунизма» следили ревностно. Так что зашла в сельсовет юная пара, а вышла новой ячейкой социалистического общества.
Какое-то время новоявленная семья ютилась всё за той же за импровизированной ситцевой стеной, а немного погодя Красноштановым выделили дом. Алексей Иванович окончил курсы трактористов, трудились в совхозе. Зажили ладно, по-молодому весело, и всё бы хорошо, да только никак не звучал в доме детский голос, не топали по чистым половицам маленькие ножки…
В 1939 году Красноштановы решили вернуться на родину. Может, дело в суровом климате, а «у себя» повезёт с детками… Вдруг да хрупкое здоровье Анны окрепнет в местах, где она родилась? На том и постановили: «Повезёт – останемся». Встретил их такой страшенный голод, что обратно рванули без оглядки и больше о переезде разговоров не заводили.
Началась Великая Отечественная. В 42-м Алексей Иванович ушел на фронт. Незадолго до окончания войны был ранен под Кенигсбергом, но возвратился такой же сильный, почти здоровый, вся грудь в наградах…
– Я появилась у них в начале 1947 года, – говорит Людмила Алексеевна. – Поздний ребёнок. Родители очень меня любили, баловали. Воспитывалась в ласке, а неженкой не была. Шустрая росла, боевая!
…И почему-то промелькнуло знакомое: «А я «военная» была, отчаянная!» Промелькнуло, да не исчезло. Откуда, подумалось, у Людмилы, дочери Красноштановых, что из-под Иркутска, такие «сахалярские» черты?..
Она словно догадалась о моих сомнениях. Вздохнула:
– «Родитель» от слова «родить». Но ведь те, что воспитали, тоже родители… О том, что я – приёмная, узнала уже взрослой, и трагедией это открытие для меня не стало. Ну и пусть приёмная. Знаю ведь, что я им такая родная – родней не бывает. И кровь тут совсем ни при чём… Вы к бабушке Ирине Сутаковой ходили? Так вот, я – её дочка. Её первый ребёнок, которого она отдала, но нисколько я свою родную мать за это не осуждаю. Она к тюрьме готовилась, моя бедная. А когда оказалось, что пронесло беду и не посадят, меня уже ни за что не вернули бы. Другая мать пристыла ко мне всем сердцем… Как тут рассудишь? Судьба…
Виктория ГАБЫШЕВА
Фото из архива автора